Тут я подробностей еще не знаю, знаю только, что Керенский приказал Савинкову продолжать разговор с Корниловым и на вопрос Корнилова, когда Керенский с членами пр-ва прибудет, как условлено, в Ставку, — отвечать: „Приеду 27-го“. Приказал так ответить — уже посреди всей этой бучи, уже крича и думая об аресте Корнилова, а не о поездке к нему. Объяснил, что это „необходимая уловка“, чтобы пока — Корнилов ничего не подозревал, не знал, что все открыто (???). Карташев присутствовал при разговоре этом, стоял у провода.
Опять не знаю никаких дальнейших точных подробностей сумасшедше-истерического вечера. Знаю, что к Керенскому даже Милюкова привозили, но и тот отступился, не будучи в состоянии ни толку добиться, ни каким бы то ни было способом уяснить себе, в чем дело, ни задержать поток действий Керенского хоть на одну минуту. Кажется, все сплошь хватали Керенского за фалды, чтобы иметь минуту для соображения, — напрасно! Он визжал свое, не слушая и, вероятно, даже физически не слыша никаких слов, к нему обращенных.
По отрывочным выкликам Керенского и по отрывочным строкам невидимого Львова (арестован), набросанным тут же, во время свиданья, — выходило как будто так, что Корнилов как будто послал Львова к Керенскому чуть ли не с ультиматумом, с требованием какой-то диктатуры, или директории, или чего-то вроде этого. Кроме этих, крайне сбивчивых, передач Керенского, министры не имели никаких данных и никаких ниоткуда сведений; Корнилов только подтвердил „то, что говорит Львов“, а „что говорил Львов“ — никто не слышал, ибо никто Львова так и не видал.
До утра воскресенья это не выходило из стен дворца; на другой день министры (чуть ли там не ночевавшие) вновь приступили к Керенскому, чтобы заставить его путем объясниться, принять разумное решение, но. Керенский в этот день окончательно и уже бесповоротно огорошил их. Он уже послал приказ об отставке Корнилова. Ему велено немедля сложить с себя верховное командование. Это командование принимает на себя сам Керенский. Уже написана (Некрасовым, „не видевшим, но уверовавшим“) и разослана телеграмма „всем, всем, всем“, объявляющая Корнилова „мятежником, изменником, посягнувшим на верховную власть“ и повелевающая никаким его приказам не подчиняться. Наконец, для полного вразумления министров, стоявших с открытыми ртами, для отнятия у них последнего сомнения, что Корнилов мятежник и изменник, и заговорщик, — открыл им Керенский: „С фронта уже двинуто на Петербург несколько мятежных дивизий“, они уже идут. Необходимо организовать оборону „Петрограда и революции“.
Только что ошеломленные министры хотели и это как-нибудь осмыслить — „верующий“ Некрасов вырвался к газетчикам и жадно, со смаком, как первый вестник объявил им все, вплоть до всероссийского текста о гнусном „мятеже“ и об опасности, грозящей „революции“ от корниловской дивизии.
И „революционный Петроград“ с этой минуты забыл об отдыхе: единственный раз, когда газеты вышли в понедельник. Вообще — легко представить, что началось. „Правительственные войска“ (тут ведь не немцы, бояться нечего) весело бросились разбирать железные дороги, „подступы к Петрограду“, красная гвардия бодро завооружалась, кронштадтцы („краса и гордость русской революции“) прибыли немедля для охраны Зимнего дворца и самого Керенского (с крейсера „Аврора“).
Корнилов, получив нежданно-негаданно, — как снег на голову, — свою отставку, да еще всенародное объявление его мятежником, да еще указания, что он „послал Львова к Керенскому“, — должен был в первую минуту подумать, что кто-то сошел с ума. В следующую минуту он возмутился. Две его телеграммы представляют собою первое настоящее сильное слово, сказанное со времени революции. Он там называет вещи своими именами. „Телеграмма министра председателя является со всей своей первой части сплошной ложью. Не я послал В. Львова к Вр. пр-ву, а он приехал ко мне, как посланец Мин-pa Пред.“. „так совершилась великая провокация, которая ставит на карту судьбу отечества“.
Не ставит. Решает. Уже решила. Я поклялась воздерживаться от выводов. Ибо не все еще знаю. Но это я знаю, ведь уже с первого момента всем видно было, что нет никакого корниловского мятежа. Я фактически не знаю, что говорил Львов, и вообще не знаю (кто знает?) этот инцидент, но абсолютно не верю ни в какие „ультиматумы“. Дурацкий вздор, чтоб Корнилов ни с того ни с сего послал их с Львовым! А что касается „мятежных дивизий“, идущих на Петроград, то не нужно быть ни особенным психологом, ни политиком, а довольно иметь здравое соображение, чтобы, зная детально все предыдущее со всеми действующими лицами, — догадаться: эти дивизии, по всем признакам, шли в Петербург с ведома Керенского, быть может, даже по его условию с Корниловым через Савинкова (который только что ездил в Ставку) ибо: 1) на очереди были меры корниловской записки, ее Керенский всякий день намеревался утвердить, а это предполагало посылку войск с фронта, 2) бесспорно ожидался в Петербурге — самим Керенским — большевистский бунт, ожидался ежедневно, и это само собой разумело войска с фронта.
Я почти убеждена, что знаменитые дивизии шли в Петербург для Керенского — с его полного ведома или по его форменному распоряжению.
Поведение же его столь сумасшедше-фатально, что. это уже почти не вина, это какой-то Рок.
„Керенский в эти минуты был жалок“, — говорит Карташев.
Но не менее, если не более, жалки были и окружающие этого опасно обезумевшего человека. Ничего разумно не понимающие (да и можно ли понять?), чующие, что перед ними совершается непоправимое, — и бессильные что-нибудь сделать.